И создал я тогда в моем воображенье
По легким признакам красавицу мою
И с той поры бесплодное виденье
Ношу в душе моей, ласкаю и люблю.
Если бы Лермонтов сознал, что его виденье не бесплодно, а бесплодна та полумаска, из-под которой блеснул ему луч жизни вечной, то из разочарованного демониста обратился бы в того рыцаря бедного, которого Пушкин заставил увидеть «одно виденье, непостижное уму», и уже, очевидно, без всякой полумаски. Но этого не было с Лермонтовым – и вот он обрывает ростки своих прозрений, могущие обратиться в пышные растения, вершиной касающиеся небес. Впрочем, смутное сознание не бесплодности его видения ясно звучит в следующих строках:
И все мне кажется: живые эти речи
В года минувшие слыхал когда-то я.
И кто-то шепчет мне, что после этой встречи
Мы вновь увидимся, как старые друзья…
«Нет, не тебя так пылко я люблю…
В твоих чертах ищу черты иные» —
новый шаг на тернистом пути искания новой любви, новых отношений между людьми. Наконец, последняя ступень прозрения Лермонтова заставляет перенести искание Вечной Подруги на весь мир. Она – стихийно разлита вокруг. Уловить Ее улыбку в заре, узнавать Ее в окружающем отблеске Вечной Женственности, о которой Соловьев говорит, что Она грядет ныне на землю в «теле нетленном», ждать Ее откровения в небесах, блистающих, как голубые очи («как небеса, твой взор блистает эмалью голубой»), – вот назначение поэта-пророка, каким мог быть Лермонтов… И он уже подходит к этой вершинной, мистически слетающей любви, когда говорит:
В аллею темную вхожу я: сквозь кусты
Глядит вечерний луч, и желтые листы
Шумят под робкими шагами.
И странная тоска теснит уж грудь мою:
Я думаю о ней, я плачу, я люблю —
Люблю мечты моей созданьеС глазами, полными лазурного огня,С улыбкой розовой, как молодого дня
Над лесом первое сиянье.
Еще шаг, еще один только шаг – Лермонтов узнал бы в легком дуновении ветерка заревой привет Той, Которую он искал всю жизнь и столько раз почти находил. Той, о Которой говорится: «Она есть отблеск вечного света, и чистое зеркало действия Божия, и образ благости Его. Она – одна, но может все и, пребывая в самой себе, все обновляя и переходя из рода в род в святые души, приготовляет друзей Божиих и пророков… Она прекраснее солнца и превосходнее сонма звезд; в сравнении со светом – Она выше»… Он прочел бы в душе имя Той, Которая выше херувимов и серафимов – идей – ангелов, – потому что Она – идея вселенной, Душа мира, Которую Вл. Соловьев называет Софией, Премудростью Божией и Которая воплощает Божественный Логос… К Ней обращены средневековые гимны: «Mater Dei sine spina – peceatorum medicinal…» К ней и теперь обращены гимны:
И в пурпуре небесного блистанья
С очами, полными лазурного огня,
Глядела ты, как первое сиянье
Всемирного и творческого дня…
Что есть, что было, что грядет вовеки,
Все обнял тут один недвижный взор…
. . .
Все видел я, и все одно лишь было,
Один лишь образ женской красоты.
Безмерное в его размер входило…
О, лучезарная!..
Облако светлое, мглою вечерней
Божьим избранникам ярко блестящее,
Радуга, небо с землею мирящая,
Божьих заветов ковчег неизменный,
Манны небесной фиал драгоценный,
Высь неприступная. Бога носящая!
Дольний наш мир осени лучезарным покровом,
Свыше ты осененная,
Вся озаренная
Светом и словом!
Но Лермонтов не воскликнул:
Знайте же, Вечная Женственность ныне
В теле нетленном на землю идет!
Личная неприготовленность к прогреваемым идеям погубила его… И в конце концов:
А жизнь, как посмотришь с холодным вниманьем вокруг,
Такая пустая и глупая шутка!
Тем, кто не может идти все вперед и вперед, нельзя проникать дальше известных пределов. В результате – ощущение нуменального греха, странная тяжесть, переходящая в ужас. Прозрения вместо окрыления начинают жечь того, кто не может изменить себя. «Вот грядет день, пылающий, как печь» (Малахия), – в душе мага. Обуянный страхом, он восклицает, обращаясь к друзьям:
Что судьбы вам дряхлеющего мира!..
Над вашей головой колеблется секира.
Ну что ж? Из вас один ее увижу я…
Быть может, он видел секиру, занесенную над собой? А вот уже прямо:
Не смейся над моей пророческой тоской:
Я знал – удар судьбы меня не обойдет.
Я знал, что голова, любимая тобой,
С твоей груди на плаху перейдет!
И это писано в год дуэли – того удара судьбы, которого, быть может, и нельзя было обойти Лермонтову. Он увидел слишком много. Он узнал то, чего другие не могли знать.
Такие люди, как Лермонтов, называемые светскими писателями-демонистами и о которых в Писании сказано, что они – беззаконные, – такие люди подвержены беспричинной тоске и ужасу… «Свищущий ветер… или незримое бегание скачущих животных, или голос ревущих… зверей: все это, ужасая их, повергало в расслабление. Ибо весь мир был окутан ясным светом и занимался беспрепятственно делами, а над ними одними была распростерта тяжелая ночь, образ тьмы, имевшей некогда объять их, но сами для себя они были тягостнее тьмы».
В своих прозрениях Лермонтов не дошел до конца. Гениальная поэзия его все еще серединна. Отсюда демоническая окраска его поэзии. Отсюда же двусмысленность, двузначность типов вроде Печорина. И здесь есть хлестаковство. Только оно пало на душу, закралось в самые тайные уголки мысли и чувства. Едва ли сам Лермонтов был повинен в своем демонизме. Он является козлищем отпущения и за свою, и за нашу эпоху. Та, которую он всю жизнь искал, не открылась ему до конца, но и не осталась в маске. Вся мучительность его порываний к Вечности заключается в том, что некоторые черты Ее были доступны ему. Она была закрыта от него только полумаской. Не разрешенное Лермонтовым взывает в наших душах. Мы или должны закрыть глаза на порывание духа к вечной любви, или, сорвав полумаску, найти Вечность, чтобы наконец блеснуло нам – бедным рыцарям – «виденье, непостижное уму»… И вот, когда звучат нам слова, полные смысла: «Я озарен… Я жду твоих шагов…», «Весь горизонт в огне и близко появленье» и т. д. – со страхом Божиим и верою приступаем мы к решению рокового, приблизившегося к нам вопроса.